Неточные совпадения
И вот ввели
в семью чужую…
Да ты не слушаешь меня…» —
«Ах, няня, няня, я тоскую,
Мне тошно, милая моя:
Я плакать, я рыдать готова!..» —
«Дитя мое, ты нездорова;
Господь помилуй и спаси!
Чего ты хочешь, попроси…
Дай окроплю святой водою,
Ты вся
горишь…» — «Я не больна:
Я… знаешь, няня… влюблена».
«Дитя мое, Господь с тобою!» —
И няня девушку с мольбой
Крестила дряхлою
рукой.
Перед ним стояла не одна губернаторша: она держала под
руку молоденькую шестнадцатилетнюю девушку, свеженькую блондинку с тоненькими и стройными чертами лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом лица, какое художник взял бы
в образец для Мадонны и какое только редким случаем попадается на Руси, где любит все оказаться
в широком размере, всё что ни есть: и
горы и леса и степи, и лица и губы и ноги; ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева, когда, по глупости кучеров или лошадей, их экипажи так странно столкнулись, перепутавшись упряжью, и дядя Митяй с дядею Миняем взялись распутывать дело.
Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы наши сблизились и слились
в жаркий, упоительный поцелуй; ее
руки были холодны как лед, голова
горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как
в итальянской опере.
По мнению здешних ученых, этот провал не что иное, как угасший кратер; он находится на отлогости Машука,
в версте от города. К нему ведет узкая тропинка между кустарников и скал; взбираясь на
гору, я подал
руку княжне, и она ее не покидала
в продолжение целой прогулки.
Молча с Грушницким спустились мы с
горы и прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за
руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как,
в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
— Послушай, Казбич, — говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня
в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к
руке, сама
в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.
— Да уж не вставай, — продолжала Настасья, разжалобясь и видя, что он спускает с дивана ноги. — Болен, так и не ходи: не
сгорит. Что у те
в руках-то?
Глаза его
горели лихорадочным огнем. Он почти начинал бредить; беспокойная улыбка бродила на его губах. Сквозь возбужденное состояние духа уже проглядывало страшное бессилие. Соня поняла, как он мучается. У ней тоже голова начинала кружиться. И странно он так говорил: как будто и понятно что-то, но… «но как же! Как же! О господи!» И она ломала
руки в отчаянии.
Последний, если хотел, стирал пыль, а если не хотел, так Анисья влетит, как вихрь, и отчасти фартуком, отчасти голой
рукой, почти носом, разом все сдует, смахнет, сдернет, уберет и исчезнет; не то так сама хозяйка, когда Обломов выйдет
в сад, заглянет к нему
в комнату, найдет беспорядок, покачает головой и, ворча что-то про себя, взобьет подушки
горой, тут же посмотрит наволочки, опять шепнет себе, что надо переменить, и сдернет их, оботрет окна, заглянет за спинку дивана и уйдет.
— Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте
руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает
в глубоком
горе, а между тем, странно, и
в горе и
в счастье,
в организме один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как
в горе, от слез стало бы легко…
Ольга
в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны
в ней, ни яркого колорита щек и губ, и глаза не
горели лучами внутреннего огня; ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миньятюрных
рук, как у пятилетнего ребенка, с пальцами
в виде винограда.
И скатерть развернулася,
Откудова ни взялися
Две дюжие
руки:
Ведро вина поставили,
Горой наклали хлебушка
И спрятались опять.
Крестьяне подкрепилися.
Роман за караульного
Остался у ведра,
А прочие вмешалися
В толпу — искать счастливого:
Им крепко захотелося
Скорей попасть домой…
— Да, мой друг, — продолжала бабушка после минутного молчания, взяв
в руки один из двух платков, чтобы утереть показавшуюся слезу, — я часто думаю, что он не может ни ценить, ни понимать ее и что, несмотря на всю ее доброту, любовь к нему и старание скрыть свое
горе — я очень хорошо знаю это, — она не может быть с ним счастлива; и помяните мое слово, если он не…
Долли утешилась совсем от
горя, причиненного ей разговором с Алексеем Александровичем, когда она увидела эти две фигуры: Кити с мелком
в руках и с улыбкой робкою и счастливою, глядящую вверх на Левина, и его красивую фигуру, нагнувшуюся над столом, с горящими глазами, устремленными то на стол, то на нее. Он вдруг просиял: он понял. Это значило: «тогда я не могла иначе ответить».
— Нет, я и сама не успею, — сказала она и тотчас же подумала: «стало быть, можно было устроиться так, чтобы сделать, как я хотела». — Нет, как ты хотел, так и делай. Иди
в столовую, я сейчас приду, только отобрать эти ненужные вещи, — сказала она, передавая на
руку Аннушки, на которой уже лежала
гора тряпок, еще что-то.
Лампа еще долго
горела в комнате Анны Сергеевны, и долго она оставалась неподвижною, лишь изредка проводя пальцами по своим
рукам, которые слегка покусывал ночной холод.
Я невольно полюбовался Павлушей. Он был очень хорош
в это мгновение. Его некрасивое лицо, оживленное быстрой ездой,
горело смелой удалью и твердой решимостью. Без хворостинки
в руке, ночью, он, нимало не колеблясь поскакал один на волка… «Что за славный мальчик!» — думал я, глядя на него.
Водились за ним, правда, некоторые слабости: он, например, сватался за всех богатых невест
в губернии и, получив отказ от
руки и от дому, с сокрушенным сердцем доверял свое
горе всем друзьям и знакомым, а родителям невест продолжал посылать
в подарок кислые персики и другие сырые произведения своего сада; любил повторять один и тот же анекдот, который, несмотря на уважение г-на Полутыкина к его достоинствам, решительно никогда никого не смешил; хвалил сочинение Акима Нахимова и повесть Пинну;заикался; называл свою собаку Астрономом; вместо однакоговорил одначеи завел у себя
в доме французскую кухню, тайна которой, по понятиям его повара, состояла
в полном изменении естественного вкуса каждого кушанья: мясо у этого искусника отзывалось рыбой, рыба — грибами, макароны — порохом; зато ни одна морковка не попадала
в суп, не приняв вида ромба или трапеции.
Было около полуночи, когда Клим пришел домой. У двери
в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно быть, уже спал; он не откликнулся на стук
в дверь, хотя
в комнате его
горел огонь, скважина замка пропускала
в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул
в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо
в плечо друг с другом; Марина ходила, скрестив
руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой у своего лица, говорил вполголоса...
Кутузов, задернув драпировку, снова явился
в зеркале, большой, белый, с лицом очень строгим и печальным. Провел обеими
руками по остриженной голове и, погасив свет, исчез
в темноте более густой, чем наполнявшая комнату Самгина. Клим, ступая на пальцы ног, встал и тоже подошел к незавешенному окну.
Горит фонарь, как всегда, и, как всегда, — отблеск огня на грязной, сырой стене.
Самгин пошел домой, — хотелось есть до колик
в желудке.
В кухне на столе
горела дешевая, жестяная лампа, у стола сидел медник, против него — повар, на полу у печи кто-то спал,
в комнате Анфимьевны звучали сдержанно два или три голоса. Медник говорил быстрой скороговоркой, сердито, двигая
руками по столу...
«Вот», — вдруг решил Самгин, следуя за ней. Она дошла до маленького ресторана, пред ним
горел газовый фонарь, по обе стороны двери — столики, за одним играли
в карты маленький, чем-то смешной солдатик и лысый человек с носом хищной птицы, на третьем стуле сидела толстая женщина, сверкали очки на ее широком лице, сверкали вязальные спицы
в руках и серебряные волосы на голове.
В саду, на зеленой скамье, под яблоней, сидела Елизавета Спивак, упираясь
руками о скамью, неподвижная, как статуя; она смотрела прямо пред собою, глаза ее казались неестественно выпуклыми и гневными, а лицо,
в мелких пятнах света и тени, как будто
горело и таяло.
Все молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее
горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом
в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом
в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
— Там — все наше, вплоть до реки Белой наше! — хрипло и так громко сказали за столиком сбоку от Самгина, что он и еще многие оглянулись на кричавшего. Там сидел краснолобый, большеглазый, с густейшей светлой бородой и сердитыми усами, которые не закрывали толстых губ ярко-красного цвета, одной
рукою, с вилкой
в ней, он писал узоры
в воздухе. — От Бирска вглубь до самых
гор — наше! А жители там — башкирье, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими по золоту ходят, лень им золото поднять…
Он указал
рукой на дверь
в гостиную. Самгин приподнял тяжелую портьеру, открыл дверь,
в гостиной никого не было,
в углу
горела маленькая лампа под голубым абажуром. Самгин брезгливо стер платком со своей
руки ощущение теплого, клейкого пота.
Затиснутый
в щель между
гор, каменный, серый Тифлис, с его бесчисленными балконами, которые прилеплены к домам как бы
руками детей и похожи на птичьи клетки; мутная, бешеная Кура; церкви суровой архитектуры — все это не понравилось Самгину.
Мне нужно взять себя
в руки», — решил Клим Иванович Самгин, чувствуя, что время скользит мимо его с такой быстротой, как будто все, наполняющее его, катилось под
гору.
— Учу я, господин, вполне согласно с наукой и сочинениями Льва Толстого, ничего вредного
в моем поучении не содержится. Все очень просто: мир этот, наш, весь — дело
рук человеческих;
руки наши — умные, а башки — глупые, от этого и
горе жизни.
Строгая, чистая комната Лидии пропитана запахом скверного табака и ваксы; от сапогов Дьякона пахнет дегтем, от белобрысого юноши — помадой, а иконописец Одинцов источает запах тухлых яиц. Люди так надышали, что огонь лампы
горит тускло и,
в сизом воздухе, размахивая
руками, Маракуев на все лады произносит удивительно емкое,
в его устах, слово...
Пламенный веселый цвет так ярко
горел в ее
руке, как будто она держала огонь.
А кругом, над головами, скалы,
горы, крутизны, с красивыми оврагами, и все поросло лесом и лесом. Крюднер ударил топором по пню, на котором мы сидели перед хижиной; он сверху весь серый; но едва топор сорвал кору, как под ней заалело дерево, точно кровь. У хижины тек ручеек,
в котором бродили красноносые утки. Ручеек можно перешагнуть, а воды
в нем так мало, что нельзя и
рук вымыть.
На камине и по углам везде разложены минералы, раковины, чучелы птиц, зверей или змей, вероятно все «с острова Св. Маврикия».
В камине лежало множество сухих цветов, из породы иммортелей, как мне сказали. Они лежат, не изменяясь по многу лет: через десять лет так же сухи, ярки цветом и так же ничем не пахнут, как и несорванные. Мы спросили инбирного пива и констанского вина, произведения знаменитой Констанской
горы. Пиво мальчик вылил все на барона Крюднера, а констанское вино так сладко, что из
рук вон.
Он обогнал вьючных лошадей, обогнал проводников, даже собаку, и все еще, с распростертыми
руками,
в каком-то испуге, несся неистово
в гору.
Опираясь на него, я вышел «на улицу»
в тот самый момент, когда палуба вдруг как будто вырвалась из-под ног и скрылась, а перед глазами очутилась целая изумрудная
гора, усыпанная голубыми волнами, с белыми, будто жемчужными, верхушками, блеснула и тотчас же скрылась за борт. Меня стало прижимать к пушке, оттуда потянуло к люку. Я обеими
руками уцепился за леер.
На южной оконечности
горы издалека был виден, как будто
руками человеческими обточенный, громадный камень: это Diamond — Алмаз, камень-пещера,
в которой можно пообедать человекам пятнадцати.
Старики рассказывают, что на этой
горе в старину с неба висела цепь и что кто был прав, тот до цепи доставал
рукой, а кто был виноват, тот не мог достать.
В старину был пастух; звали его Магнис. Пропала у Магниса овца. Он пошел
в горы искать. Пришел на одно место, где одни голые камни. Он пошел по этим камням и чувствует, что сапоги на нем прилипают к этим камням. Он потрогал
рукой — камни сухие и к рунам не липнут. Пошел опять — опять сапоги прилипают. Он сел, разулся, взял сапог
в руки и стал трогать им камни.
Ведьма сама почувствовала, что холодно, несмотря на то что была тепло одета; и потому, поднявши
руки кверху, отставила ногу и, приведши себя
в такое положение, как человек, летящий на коньках, не сдвинувшись ни одним суставом, спустилась по воздуху, будто по ледяной покатой
горе, и прямо
в трубу.
Тут Черевик хотел было потянуть узду, чтобы провести свою кобылу и обличить во лжи бесстыдного поносителя, но
рука его с необыкновенною легкостью ударилась
в подбородок. Глянул —
в ней перерезанная узда и к узде привязанный — о, ужас! волосы его поднялись
горою! — кусок красного рукава свитки!..Плюнув, крестясь и болтая
руками, побежал он от неожиданного подарка и, быстрее молодого парубка, пропал
в толпе.
— Барин, что с вами это такое было? — проговорила Феня, опять показывая ему на его
руки, — проговорила с сожалением, точно самое близкое теперь к нему
в горе его существо.
Что-то
горело в сердце Алеши, что-то наполнило его вдруг до боли, слезы восторга рвались из души его… Он простер
руки, вскрикнул и проснулся…
Алеша пожал ей
руку. Грушенька все еще плакала. Он видел, что она его утешениям очень мало поверила, но и то уж было ей хорошо, что хоть
горе сорвала, высказалась. Жалко ему было оставлять ее
в таком состоянии, но он спешил. Предстояло ему еще много дела.
Он не узнал бабушку. На лице у ней легла точно туча, и туча эта была —
горе, та «беда», которую он
в эту ночь возложил ей на плечи. Он видел, что нет
руки, которая бы сняла это
горе.
— Да, да, виноват,
горе одолело меня! — ложась
в постель, говорил Козлов, и взяв за
руку Райского: — Прости за эгоизм. После… после… я сам притащусь, попрошусь посмотреть за твоей библиотекой… когда уж надежды не будет…
Наконец он уткнулся
в плетень, ощупал его
рукой, хотел поставить ногу
в траву — поскользнулся и провалился
в канаву. С большим трудом выкарабкался он из нее, перелез через плетень и вышел на дорогу. По этой крутой и опасной
горе ездили мало, больше мужики, порожняком, чтобы не делать большого объезда,
в телегах, на своих смирных, запаленных, маленьких лошадях
в одиночку.
Одна Вера ничего этого не знала, не подозревала и продолжала видеть
в Тушине прежнего друга, оценив его еще больше с тех пор, как он явился во весь рост над обрывом и мужественно перенес свое
горе, с прежним уважением и симпатией протянул ей
руку, показавшись
в один и тот же момент и добрым, и справедливым, и великодушным — по своей природе, чего брат Райский, более его развитой и образованный, достигал таким мучительным путем.
Он наклонился к ней и, по-видимому, хотел привести свое намерение
в исполнение. Она замахала
руками в непритворном страхе, встала с кушетки, подняла штору, оправилась и села прямо, но лицо у ней
горело лучами торжества. Она была озарена каким-то блеском — и, опустив томно голову на плечо, шептала сладостно...
Средство или ключ к ее
горю, если и есть —
в руках самой Веры, но она никому не вверяет его, и едва теперь только, когда силы изменяют, она обронит намек, слово, и опять
в испуге отнимет и спрячется. Очевидно — она не
в силах одна рассечь своего гордиева узла, а гордость или привычка жить своими силами — хоть погибать, да жить ими — мешает ей высказаться!
У ней глаза
горели, как звезды, страстью. Ничего злого и холодного
в них, никакой тревоги, тоски; одно счастье глядело лучами яркого света.
В груди,
в руках,
в плечах, во всей фигуре струилась и играла полная, здоровая жизнь и сила.